Наступило время вечернего отлива. В этот поздний час Артур с Олесей отправились бродить по мелководью залива с налобными фонариками, выискивая на дне водоросли для предстоящей Инициации и помещая их в специальные плетеные сеточки, которые вешались на руку и почти не мешали.

Оба полагали, что такого рода простая, но не особенно монотонная деятельность идеально подходит в качестве фона для неспешных, продолжительных разговоров.

Полная луна взошла над водами обмелевшего залива, вкупе со светящимся под водой планктоном и носящимися над ней светлячками превращая все окружающее в гиперреалистическое полотно Айвазовского. При взгляде на этот безупречный хроматический переход от легкого серебристого сияния лунной дорожки к молочно-белому излучению самого тела диска под сдержанный аккомпанемент желтоватых всполохов планктона и барражирующих в воздухе насекомых возникало устойчивое ощущение надуманности, срежиссированности всего происходящего. Казалось, такое невероятное сочетание просто не могло длиться долго, не будучи основательно кем-то подготовлено, но время шло – шли и Артур с Олесей, каждым шагом поднимая со дна маленькие снопы волшебных планктоновых искр – а окружающая феерия все продолжалась и продолжалась. И совсем не спешила заканчиваться.

От этого возникало странное ощущение воплощенной грезы, незаслуженной передышки на долгом пути, когда реальность неожиданно сложилась на какое-то время в профетические декорации, призванные напомнить о радости окончательной внутренней победы и необратимой гармонизации восприятия. Глядя на серебрящуюся лунную дорожку – квинтэссенцию этой маловероятной, но парадоксально устойчивой красоты, оба сохраняли молчание.

Наконец подул ветер, луну, поднявшуюся уже достаточно высоко, закрыла набежавшая тучка, светлячки скрылись в зарослях где-то на берегу, и даже планктон, казалось, истощив большую часть своего заряда, успокоился и несколько отошел от дел. Демо-версия грядущей революционной эйфории созерцания подошла к концу.

– Я вот думаю, какими словами можно хотя бы отчасти описать, запечатлеть, сохранить в памяти то волшебство, которое только что разливалось вокруг? – первой нарушила молчание Олеся.

– Да, это непросто. И не только в отношении слов. Ты ведь в целом о «волшебных» гранях восприятии. Так? – Олеся коротко кивнула, что немедленно отразилось на траектории ее фонарика. Артур продолжал. – В общем-то это и есть главная проблема наших жизней: как сохранить достигнутые в определенные – пиковые – нуминозные состояния. Так, чтобы они навсегда остались чем-то по-настоящему устойчивым, по-настоящему своим. Язык в этом может помочь – но ровно в той же мере, что и живопись. Или музыка. Ведь, как и в случае с другими средствами самовыражения, все люди имеют доступ к языку по-разному.

– О чем ты? Что означает это «по-разному»? – спросила Олеся, нагибаясь и вытряхивая оставшиеся капельки с проявившейся в луче фонарика водоросли

– О том способе, посредством которого человеку дан язык. Сама синтаксическая бутылка может быть основана на разных способах приобщения к языку. И, в зависимости от того, какой именно способ реализован, выстраивается вся дальнейшая жизнь.

– И какими способами можно приобщиться к языку?

– Действительно разными. Например, кое-кто просто пользуется языком как набором заклинаний, с помощью которых можно получать от окружающих людей еду и другие бонусы. Не особенно вникая в структуру и смысл того, как это заклинание работает. Кто-то – эмоционально нащупывая самый сладкий и лучше всего откликающийся способ выражения, по ощущениям как можно более точно соответствующий смысловому намерению.

А кое-кто относится к языку дистинктивно, используя именно те семантические пласты, которые нужны для донесения мысли до конкретного собеседника. Сегодня такой способ, конечно, представляет собой большую проблему.

– А в чем здесь проблема? – вскинула свой фонарь на Артура Олеся. – Казалось бы, именно с точки зрения логики и дистинкций в наше время трудностей быть не должно.

– Современное состояние языка – например, русского – весьма напоминает пресловутое вавилонское смешение. Если раньше – скажем, в 10 веке – даже при наличии большого количества заимствований все-таки бытовал сравнительно однородный язык, где каждое слово было частью единого семантического поля, то сегодня перемешано такое количество разных парадигм: англо-саксонской, греческой, латинской и т.д. – что просто диву даешься, глядя на то, как они уживаются, оккупируя и без того сравнительно небольшой пятачок лингвистического мышления. Это, кстати, в равной мере относится и к японскому, и к испанскому, и к французскому…

– А можно на простом примере пояснить, что означает у тебя «языковая парадигма»? Насколько я понимаю, ты ведь не просто, как старый дед, бубнишь о том, что «всеми этими заморскими словесами наш язык испоганили»?

– Наоборот, – улыбнулся Артур. – Язык постоянно впитывает в себя заимствования, обогащаясь ими. Кстати, будучи одним из самых широких языков в мире, русский даже лучше других с этим потоком справляется, ничего существенного в синтаксисе и словоупотреблении не теряя. Однако есть другой – более глубокий и от этого гораздо более проблематичный – пласт. Семантический. Для его рассмотрения необходимо не только уловить смысл слова, но и понять, в какой системе смысловых координат, диспозитивов, оно появилось и имеет значение. Например, красивое современное русское слово «прайваси» дает нам весьма тенденциозный аспект взгляда на собственность, сильно аффектированный всей парадигмой англо-саксонского языкового мышления. Показывая на занавески или замок на двери, теперь можно просто сказать «прайваси» – и ничего к этому не добавлять. Даже предлога «для». Русской языковой парадигме это совершенно не свойственно. Понимаешь?

– Похоже, да.

– Напротив – русское слово «осознавание», отсутствующее в английском, задает наш, специфический и труднопереводимый, смысловой пласт. Отличный как от «осознания», так и от «сознания».

Если уж говорить об обратном влиянии русского, оно есть, но крайне незначительное: чего стоит только одно появившееся в английском заимствование «silovik»… – заговорщически протянул Артур, ловко выхватывая водоросль и помещая ее в сеточку. – В результате большое количество терминов и словоформ смешиваются в нашем семантическом сознании, образуя смысловую окрошку, пресловутую «клиповость», разделенность мира на фрагменты: английские, немецкие, французские и т.д. Фрагменты, никак не замыкающиеся в нечто непротиворечивое и целостное, подобно тому, как не срастаются в единую карту знакомые участки города для человека, который путешествует только на метро. Каждая из этих небольших «пристанционных» территорий воспринимается как независимая от остальных, и даже есть риск не опознать как одни и те же проспекты, ведущие от станции к станции, увиденные с противоположных концов. Отличие реального положения вещей от описанного в нашей маленькой метафоре заключается в том, что пространство смыслов значительно более многомерно, в результате чего «сшить» воедино все эти элементы еще сложнее, чем карту реального города. Ведь сначала нужно состыковать плоскости, которые метафорически будут соответствовать разным языковым парадигмам, и только затем уже объединять сложившиеся в их рамках структуры.

Проблема в том, что обычный человек всего этого аляповатого китча, как правило, не замечает. Просто потому что приобщен к языку таким поверхностным и грубоватым способом, который не дает ему возможности разбираться в подобных тонкостях.

– И что же нам со всем этим вавилонским смешением делать?

– Как что? Разгребать, – улыбнулся Артур. – Постепенно начать точно определять, к какой лингвистической парадигме относится каждый термин, и использовать его функционально, к месту, как будто лопатой подкапывая им нужные тебе фрагменты смысла. Но учитывая постоянно увеличивающееся количество слов, ты представляешь, что это за титанический труд? Поэтому я и говорю, что в наше время этот способ обращения со смыслом представляет собой большую проблему. Однако именно он является в конечном итоге тем, что нам нужно. Обойтись без него совсем мы, к сожалению, не сможем. 

– А бывает так, что люди достигают этого сохранения без семантического анализа – просто на чистых эмоциях и впечатлениях?

– Даже если и бывает – как, например, в Китае – нам это мало чем поможет. Опять-таки из-за того, что любая трансляция того, как это у них получилось, возможна только посредством семантики. Да и любые внутренние операции над сохраненным, например, воспоминание.

– Тут что-то важное, – нахмурилась Олеся и остановилась. – Можно развернуть всё это с самого начала?

– Хорошо. Давай с начала, – согласился Артур, топая по мелководью дальше и увлекая её за собой. – Человек, достигая устойчивого самосознания – а происходит это, как правило, в районе 6 лет, – далее каждую секунду своей жизни воспринимает окружающий мир посредством всех трех контуров. Это означает, что каждый из нас постоянно пропускает всё через фильтр дистинкций, свойственных языку. Т.е. интерпретация вплетена в саму ткань восприятия. В обычном состоянии мы даже собственные желания и ощущения не можем воспринять не-семантически.

– Можно ли это исправить? Бывает ли по-другому? – спросила Олеся.

– Да, по-другому бывает. Например, во младенчестве – до обретения этого устойчивого самосознания. Или в особых случаях, которые в традиции Кастанеды носят название «остановка внутреннего диалога». А в нашей традиции – "созерцание интерференционной картины". Оказавшись в таком режиме восприятия, человек на практике ощущает, что всю жизнь прожил в каком-то другом. И это ценное и просветляющее открытие. Хотя бы только ради него стоит испытывать подобные остановки. Но вот если ты говоришь о том, чтобы исправить это насовсем – появляется масса проблем. И первая из них – неконтролируемость или слабая произвольность того способа доступа к мыслям, эмоциям и ощущениям, который ты обретаешь вместо привычного.

– Что это означает?

– Вдумайся: все сознание, основанное на синтаксисе, создавалось в целом для контроля. Правда, контролировать обычный человек с его помощью в состоянии немногое – пресловутые "5+-2 элемента" – но, тем не менее, это хоть какой-то контроль. Попадая в другое – измененное – состояние, в котором привычный синтаксис не задействуется, человек лишается даже этого минимального уровня самоуправления. В результате без привычных способов навигации его состояние становится в прямом смысле неконтролируемым. И это может быть  неиллюзорно опасным – Кащенко и Скворцова-Степанова переполнены людьми, экспериментировавшими с отключением семантики. Я бы вообще не рекомендовал так рисковать.

– А что бы рекомендовал? – улыбнулась Олеся.

– Расширять и модифицировать синтаксис и семантику сознания, не погружаясь полностью в бессознательность. Не останавливая процедуру категоризации мира, а меняя ее на лету. Это похоже на игру, в ходе которой люди перебираются с одного края поля на другой, ёрзая на коврике. Вот этот небольшой коврик индивидуального осознания и предстоит растягивать методом систематических поёрзываний. И многое тут, как ты понимаешь, зависит от того, получится ли избежать Сциллы закоснения в собственных автоматизмах и Харибды полной потери личностного самоосознания. К первому, как правило, склоняется официозная наука, последнее же – голубая мечта шизотериков.

– Ага… Ты говорил про растягивание коврика. А как это делать? Например, что конкретно у меня с ним не так?

– У тебя всё с ним так. Милый, теплый, ламповый коврик с пушистым ворсом.

– Ты же понимаешь, о чем я, – насупилась Олеся. – Куда именно мне ёрзать дальше? Ну, серьезно?

Артур, казалось, задумался, некоторое время молча разгребая ногами небольшие вихри слабосветящегося планктона на дне.

– Я думаю, тебе было бы здорово развить ощущение алертности, необходимости немедленного действия, которое заставляет падать на пол и начинать судорожно отжиматься, видя слегка разжиревшее отражение в зеркале. Но конечно, с телом у тебя все прекрасно, – улыбнулся Артур. – Метафора касается исключительно структуры сознания. Понимаешь?

– Похоже, да… – фонарь Олеси был направлен куда-то вдаль. Она остановилась. Наручная сетка уже давно не пополнялась новыми водорослями. – Видимо, дело тут в том, что в определенный момент жизни исчезла надежда на выход из очередной безвыходной ситуации. И я сделала бессознательный вывод о том, что проще смириться с существующим положением вещей, чем пытаться менять его – раз уж это все равно невозможно.

– Ага. Вероятно, тогда из твоей жизни исчезла вертикаль, – кивнул Артур.

– Вертикаль?

– Да. Ощущение или представление о том, что разные состояния и разные способы жизни для тебя неравноценны. И некоторые из них действительно заслуживают того, чтобы отчаянно за них бороться, а в некоторых жить попросту преступно и стыдно. Это если по-честному.

В такой модели мира есть вертикаль состояний с отчетливо разделением их на «высшие» и «низшие». Но именно это представление, как правило, всячески вытравливается всепроникающей и ползучей толерантностью, ставшей подложкой современного общества. Когда толерантность направлена по отношению к другим, это, вполне вероятно, неплохая штука, но когда она применяется вообще ко всему, включая также и себя, из мира окончательно исчезают какие-либо выделенные точки и состояния – и он превращается в бесконечно унылое ровное поле без старта и финиша. Где не к чему ёрзать, не на что надеяться – и все по большому счету одинаково: абсолютно неважно, как ты проживешь жизнь. Вот люди и не ёрзают. Потому что не видят смысла.

– И как она исчезает из сознания, эта вертикаль?

– Очень просто. Путем постепенной эрозии нативной картины мира ребенка, вымывания из неё элементов, отдающих «нетолерантностью», размечающих реальность как неоднородную. Происходит это, разумеется, на уровне дистинкций синтаксического контура. Как правило, посредством внушений от родителей и общества в целом. Посмотри телевизор – там все происходящее превращается в гомогенную слабопереваренную массу. А о каких-то действительно значимых вещах – например, о тех, о которых мы говорим сейчас – ни слова. Не только по телевизору, но и в школе, в семье, затем на работе. Нигде. В результате у ребенка оформляется представление, согласно которому никакой вертикали просто нет. Подобно тому, как нет единорогов или левиафанов. Это выдумки. А внутренние ощущения, которые подсказывают, что все-таки есть, так и не обретают никакого подкрепления, для них просто нет слов. В результате, становясь полезным членом общества и выходя на работу, человек уже вполне "социализирован" в этом неприятном смысле – то есть не считает нуминозные состояния ценностью.

Вот почему жизнь масс в современном обществе так бессмысленна и пуста, что, кстати, ими с готовностью признаётся. Далее, в попытках найти хоть какие-то «выделенные точки», за которые можно было бы ухватиться в этом океане бессмысленности, они постепенно начинают приспосабливать свою систему дистинкций к тому, чтобы находить микроразличия в тех областях, которые изначально казались незначимыми, но зато прекрасно описываются словами и охотно признаются окружающими людьми. Через некоторое время модифицированное, искаженное таким образом описание мира уже пригодно для того, чтобы обосновать для них важность разницы между одним брендом и другим: "Айфоном" и "Андроидом". "Рено" и "Феррари". Французским сыром и пошехонским. Т.е. локальную метафизическую значимость отличий между разными видами колбасных очисток. И вся мотивация, возникающая на контрасте между желаемым и действительным, направляется на обладание этими объектами. Вместо того, чтобы поддержать свойственное человеку от рождения стремление достичь и уверенно удержать, сделать своим, определенное возвышенное состояние. 

Теперь ты понимаешь, как важно удержание своей вертикали? Как важно получить возможность описать свое состояние, уметь его выразить? А не только испытать и прочувствовать? Именно этой возможности тебя последовательно лишали всю жизнь, и именно её ты инстинктивно хочешь вернуть. На уровне эмоций такое стремление ощущается как тяга к эстетике, к свежести, творчеству и утонченности. Абсолютно правильное желание, заново вводящее вертикаль.

Только вот делать это надо гораздо более решительно и осознанно. Не только на уровне эмоций, но и на уровне семантики. Понимая, что тебе противостоит огромная, сильная система, загнавшая в рамки игры по своим правилам. И в этом противостоянии если ты не поднимаешься, то утопаешь. Привычная, навязанная когда-то в детстве модель мира затягивает. Так вот. Если ты серьезно спрашиваешь, сегодня просто необходима именно эта внутренняя решимость …

Олеся молчала, свет её фонарика был направлен на вновь вышедшую из-за облаков луну. Время от времени она слегка переступала с ноги на ногу, делая несколько шагов вперед. Чтобы не затянуло в постоянно образующиеся под весом тела на мелководье ямки. 

– Ты знаешь, – сказала она наконец, – мне сейчас почему-то вспомнилась легенда про японское лунное божество Цукиёми. Будучи рожденным то ли из отблесков посеребренного зеркала, в которое смотрелся верховный бог Идзанаги, то ли из его слёз, пролитых при омовении, этот бог жил в Небесном Дворце, и через какое-то время был отправлен на Землю своей сестрой богиней солнца Аматэрасу. Где, собственно, и встретился со скверной в лице богини пищи Укэмоти, которая исторгла из себя разного рода... эээ... органику и предложила ему в качестве еды. За что и была убита. Так вот для меня это божество охраняющего чувства брезгливости и незапятнанной внутренней чистоты является лучшей иллюстрацией принципа лунной вертикали.

Артур долго не отвечал, задумчиво глядя на луну, успевшую уже высоко подняться над горизонтом. Затем промолвил:

– Да, красиво. Но посмотри на современную японскую культуру в целом – удалось ли ей сохранить свою вертикаль?.. Лунарные божества есть не только в японском пантеоне. Да и там в разных версиях фигурирует то как бог, то как богиня. По утверждению Лео Фробениуса, пол Луны в мифах определяет патриархиальный или матриархальный характер цивилизации в целом. Например, в эпосе меланезийцев о похождениях первочеловека Амбата ведется настоящая война за статус Луны с женским хтоническим водным началом. Между прочим, с открытым финалом, до сих пор по-разному излагаемым разными племенами Океании. Откуда, судя по всему, этот мотив и перекочевал в синтоизм через малайскую составляющую японской идентичности. Интересно, что и в русском коллективном бессознательном, по всей видимости, скрыто идет та же борьба, отпечатки которой до сих пор можно обнаружить в языке: скажем, "месяц" мужского рода, а "луна" – женского. Но в отличие от жесткого и неснимаемого статуса этой оппозиции у японцев русская культура имеет все шансы ее примирить и благополучно преодолеть, – улыбнулся он, обнимая Олесю. – По крайней мере, если судить по нам.


© А. С. Безмолитвенный, 2017

 

You have no rights to post comments